ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Окончательные
выводы из представленного в этой книге комплекса фактов и связанных с ними
идей, вполне вероятно, следовало бы скорее передоверить содружеству киноведов,
искусствоведов, театроведов, знатоков TV или индустрии массовых зрелищ, чем действующему
в одиночку историку живописи: так далеко простирается сфера разнообразных
предвестий, прозрений, перекличек, притяжений и отталкиваний, связывающая
новаторство Караваджо с тем, что ему предшествовало, сопровождало или за ним
последовало.
Однако,
необходимую точку в сюжете о выдающемся мастере поставила сама жизнь, заключив
наш рассказ о нем в форму своеобразного рондо, где конец силою вещей неожиданно
встретился с началом.
В
1993 году был завершен последний фильм Дерека Джармена “Blue” (“Голубое”, или
“Синева”). В его создании принимали участие те же любимые автором актеры:
Найджел Терри, Тилда Суинтон, что и семью годами ранее в осуществлении ленты
“Караваджо” (1986). Фильм рассказывает о последних месяцах жизни Джармена,
умирающего от СПИДа. Это единственная в своем роде абстрактная кино-картина,
полностью лишенная всякого изобразительного ряда, но при этом сохраняющая природу кинематографического образа в ее
зерне и свойственную ей гипнотическую силу воздействия.
На
всем протяжении фильма перед глазами остается светящийся экран, который можно
было бы назвать пустым, если бы не заполняющая его ровная, чуть мерцающая
голубизна - освобожденная от предметности, созданная светом во тьме, подвижная
одухотворенная “образная среда” - среда бытия художественной формы и
одновременно “среда восприятия”, над воссозданием которой трудились многие
поколения живописцев и сценографов. Она предстает здесь как таковая, в элементарной
чистоте и предельной, элементной структурной существенности, в качестве поля духовной
встречи
(отношения, диалога) двух разных миров - художника и зрителя,
объекта и субъекта, вечного и сиюминутного, божественного и человеческого,
жизни и смерти, искусства и действительности - и в роли средства диалогического
разрешения
противоречия между ними, их слияния в родственном катарсису эмоционально-духовном
единстве. Пустота без предметности ставит акцент на статических ценностях
созерцания, устремленного, как неоднократно отмечалось, на покоящуюся сущность, на познание,
сопребывание и размышление о глубинных основах бытия. Однако неустанная,
трепетно-пульсирующая вибрация материально-духовного свето-цвета процессуальна,
она не только отмечает ход времени и преходящесть настоящего мгновения,
непрерывно соскальзывающего в небытие, но и (вспомним космос Фичино!) творит единый
мистико-энергетический ток, сливающий в общем круге, растворяющий во встречном
излучении импульсов страха и надежды, сострадания и любви, боли и радости,
активного душевного соучастия и проникновенной духовной причастности два
разнонаправленных движения: от зрителя к экрану, от экрана к зрителю и обратно.
Ритмическую
и смысловую организацию этому потоку придает выступающий в единстве герой и
автор фильма, обреченный на умирание человек-художник, ведущий счет часам и
дням своей жизни, голос которого в закадровом
монологе доверяет зрителю-созерцателю-слушателю свои последние мысли и чувства.
Спокойно-констатирующая и вместе с тем ранящая правдивость интонации,
захватывающей своей интимной непосредственностью - разговор один на один -
деликатно поддержанная и оттененная эхом музыкального “фона” (композитор Саймон
Фишер Тернер), внедряет прямо в душу зрителя будничные подробности, касающиеся
изменений, приносимых жестокой болезнью, или перипетий общения с врачами, а
также осколки размышлений героя - от колебаний в связи с приемом тех или иных
лекарств до сентенций общемировоззренческого характера: “Чем больше узнаешь,
тем меньше знаешь”; “Ожидание - это ад на земле”; “Из кромешных сумерек я познакомлю вас с грустью синевы”; “Грусть
- это любовь”; “Океан синевы, для которого нет границ и нет загадок”; “Нельзя
все время стремиться обладать”; “Как перейти реку смерти?”; “Чего же ты ищешь?
- Сказочной голубизны блаженства”; “Капельница - капля - секунды - года - океан
вечного времени”; “Жизнь наша промелькнула, словно тень, она истает в вечности,
как следы от облаков”; “Мы знали, что конец света завтра после восхода солнца,
мы подмели пол, все прибрали и приготовились. Смерть не застанет нас врасплох”;
и т.д.
Постепенно
раскрывает бесконечную полноту своих значений образ-символ “Blue”, вынесенный в
название фильма и ставший его единственным все в себя стягивающим образом,
наделенным необходимыми качествами кинематографической конкретности - он зрим,
подвижен, озвучен: это - Грусть, Любовь, Жизнь, Океан времени, Океан
бесконечности, Сказочное блаженство, Смерть, Ожидание, Бог, Благодать... И
также исподволь выясняется, что незримый собеседник зрителя не импровизирует, а
читает сейчас создаваемый текст сценария сию минуту демонстрируемого
фильма. Явленность “формирующего жеста” и прямое моделирование самого процесса
творчества живут здесь, запрятанными в глубине созерцания и зрелища, как в
ренессансной картине XVI века. Жизненная непосредственность кинематографа, его
“фотографического реализма” и характерный для него способ отражения жизни в
“формах самой жизни” приобретают парадоксальный характер. Они становятся прямым
вторжением во внутренний мир человека, в его “для себя бытие”, оказываются
буквальным погружением в поток его сознания и чувств и, освобожденные от
предметной реальности, доводятся до сублимированной бесплотности. Происходит
полное одухотворение обыденного и осуществляется подъем его в сферу
художественно-образной “символологии”, постигаемой зрителем в акте духовной
трансценденции.
Лишенный
изображений “пустой” экран - своего рода “Голубой квадрат”, подобный “Черному
[а также, как известно, красному, белому.- М.С.] квадрату” К.С.Малевича, сам в
своей целостности превращен в образ-символ бесконечной протяженности пространства-времени,
воссозданной струением свето-цвета. Но бесконечности обрамленной, и потому не
безотносительной к чему бы то ни было - бесконечности в себе, - а
ориентированной, соотнесенной, развернутой, словно - о, ужас! - оборотившейся
лицом в сторону конкретного “Я”, приспособившейся к его “условиям” - к
условностям и масштабам его видения. И потому бесконечности, насыщенной веками
собиравшейся усилиями многих поколений художников по краям ее картинно-экранной
рамы (идеально совпадающей, как сказал бы Л.М.Баткин, с “окоемом личности”)
энергией живописно-сценической, перспективно-иллюзорной, субъективно направленной оптики,
неостановимо притягивающей к себе индивидуальное восприятие зрителя, по “мерке”
которого она создана (!), овладевающей им и выдающей свою фосфоресцирующую плоскость
то за пространство души отдельного человека, то за простор бесконечного космоса
или зияние вечности. Но всегда вхождение зрителя в это поле строится по законам
либо моделирования самого процесса творчества и деятельного соучастия в нем
посредством прямого делания, актуального не только для живописи Кватроченто, но
и для многих явлений авангарда и современного дизайна; или путем всецело
духовной мистической трансценденции в акте созерцания; либо в рамках
кинематографического единства мистики одухотворенного созерцания с
непосредственной активностью театрально-зрительского соучастия.
В
условиях абстрагированной до аскетизма оголенности караваджиевская модель
синтеза созерцания и зрелища предстала в фильме Джармена полностью явленной в
своей истинной сути, основном зерне - как магия мистической трансценденции,
освобожденная из-под одежд облекавшей ее покоряющей реалистической
достоверности и обнаружившая, таким образом, истинное содержание и цель равно и
этой светотеневой модели, и наделявшего ее плотью реализма: неизбывное
фаустовское стремление Нового времени прорваться к непосредственному
соприкосновению со смыслом и тайной бытия, душою “слиться” с ним, в
эмоциональном порыве “объять” его и раствориться в нем. Затрагивающая самые интимные,
потаенные струны человеческой индивидуальности - такой, какой она сформирована
Ренессансом, Новым временем и современностью - эта магия столь глубоко
соответствует природе личности и законам индивидуального зрительного
восприятия, что сопротивление ее воздействию становится все более тщетным, а
всевластие ее, проникновение во все сферы жизни современного общества все более
всеоблемлющим. Опыт ХХ века с убыстряющимся очевидным превращением его культуры
сначала в массовую индустриально-зрелищную, а затем и персонализированную,
охватившую все уровни экранную цивилизацию, подтверждает это.
Но
это еще не все.
Судьбы
живописи ХХ века, слишком часто определяемые понятием “кризис”, на самом деле
лишь с удивительной последовательностью отвечают на вызов времени, замечательно
чутко и в строгом соответствии с законами своей специфики отражая характер
сформировавшихся культурных условий. Яростному напору всех видов
“фотографического реализма”, растущему опошлению реальности благодаря усилиям
достигшей невиданных масштабов рекламной деятельности и более всего -
превращению субъективной непосредственности связи с миром и завоеванного
искусством “эффекта присуствия” из глубоко одухотворенного мистического акта,
составляющего сердцевину высокого мгновения эстетического переживания и
познания - в потерявшую представление о требованиях пристойности вульгарную
вездесущесть, обслуживаемую газетами и телевидением, позволяющими, не выходя из дома, лично проникнуть в любое
сокровенное - от спальни президента до чрева беременной женщины - всему этому
живопись противопоставила возвращение к абстрактному языку знаков и символов;
бегство от человека к многосмысленности и предметной выразительности вещи; к
развоплощению реальности за счет освобождения от иллюзорных качеств образа в
пользу архитектонических; к преодолению закрытости внешне жизнеподобного результата
и к новому обнажению “формирующего жеста” в русле процессуального развертывания
образа не как сотворенного, но творимого, сейчас возникающего. Избыточность
средств и навязчивость ухищрений всесторонней зрительной имитации объекта
вызывает тягу к аскетическому самоограничению; многоголосый громогласный “шум”
толпы и применяемых “спецэффектов” питает поэзию пустоты и молчания.
Стремительный
ритм безостановочно мелькающих кадров, отражающих неостановимый бег времени и
суетливые усилия людей, стремящихся угнаться за ним, “отразить”, уловить его
вынуждает во спасение разума и психики человека “остановить мгновение”, вновь
обратить человеческое восприятие на “покоящуюся сущность”, вернуть к ценностям
созерцания и умозрения, составлявшим исконные доблести статических искусств. В
неоднократно цитировавшейся нами книге “Судьба картины в европейской живописи”
(М, 1996) 1, ее автор, И.Е.Данилова, наряду с обсуждавшимися выше
проблемами с большой тонкостью отмечает также ряд характерных процессов, происходящих
в живописи ХХ века. Но когда исследовательница констатирует “распад сюжетной
картины в ХХ веке”, ее конец “как целостного организма” и видит “в этом
умирании картины” “что-то апокалиптическое: осталась чистая страница, с которой
все смыто” - то хочется не согласиться с автором. Небо искусства не свернулось,
как свиток. Все “смытое” не исчезло, а перелилось в плоть другой картины -
кинокартины, и в образное поле, отмеченное границами телеэкрана и компьютерного
дисплея, а путь, открытый авангардом, означает “великое возвращение” к истокам
изобразительного творчества, и нет оснований сомневаться в том, что
произведенная в ХХ веке напряженная и многообразная работа в недрах старой формы
еще не ясными нам путями так же, в свой час, оплодотворит новый вид
художественного претворения, наряду с теми, что уже известны ХХ веку, такими
как еще далеко не раскрывшая своих возможностей мультипликация, дизайн,
компьютерная графика, яркие завоевания новой сценографии.
Караваджо,
таким образом, оказался в той критической точке развития художественной
культуры, которая одновременно стала истоком двух взаимосвязанных процессов
преобразования рожденной Ренессансом европейской картины: одного, завершившегося
ее “распадом” и “умиранием”, и другого, увенчавшегося формированием на ее
основе структурных принципов кинематографа и шире - экранного мировосприятия и
творческого мышления наших дней. Нельзя не подивиться проницательности
современников мастера, сразу уловивших негативные последствия его
преобразования: Винченцо Кардуччо, увидевшего в нем Антихриста, несущего гибель
искусству2, или Пуссена, убежденного, что Караваджо явился в мир,
чтобы разрушить живопись3. В этом плане представители авангарда, с
энтузиазмом забивавшие гвозди в гроб послеренессансной художественной традиции,
по справедливости могут считать его своим прародителем. Но то же право
принадлежит и создателям киноискусства - несомненно главного творческого
завоевания ХХ века, образующего основную магистраль его художественной культуры
и властно поставившего в зависимость от себя все остальные виды эстетической
деятельности.
ПРИМЕЧАНИЯ
1.
Данилова И.Е. Судьба картины в европейской живописи. М, 1996. С.66, 68.
2.
Винченцо Кардуччо. Диалоги о живописи. Шестой диалог. О Караваджо. - Цит. по:
Микеланджело да Караваджо. Документы. Воспоминания современников./ Вст.ст. и
примеч. Н.А.Белоусовой; перев. с итал. А.И.Венедиктова под ред. Ю.А.
Добровольской. М, 1975. С.46.
3.
Андре Фелибьен де Аво. Беседы о наиболее превосходных живописцах. - Цит. по:
Микеланджело да Караваджо. Документы. Воспоминания современников./Вст. ст. и
примеч. Н.А.Белоусовой; пер. с итал. А.И.Венедиктова под ред.
Ю.А.Добровольской. М, 1975. С.56.